Я вообще по жизни практически не ругаюсь - разве что алкаш мимопроходящий вдруг на капот рухнет. Недавно так и произошло, и я рефлекторно выдал настоящий старшинский период, до глубины души поразив сидящую рядом жену. Но были времена, когда я на инвективном языке попросту разговаривал. В армии мне довелось служить старшим сержантом в роте разведки, причём славное подразделение наполовину формировалось выходцами из Средней Азии. Ребята всё были хорошие, послушные, старательные, непьющие и чертовски выносливые. Одна беда - существенный языковый барьер создавал ощущение изрядной туповатости подчиненных. И я нередко срывался. Был у нас повар Махмудурлы, палван - на их наречии "богатырь". Примерно 1,6 х 1.6 метра. Эдакий квадрат. Рука сгибалась только наполовину - дальше бицепс не пускал. На вопрос «Как ты дошел … и т.д.» Миша – так мы его для простоты звали – отвечал: - Ата (отец) бил пальван, бабай (дед) бил пальван, и Мищя – пальван… Наша камени … Дальше Миша спотыкался, слово «поднимал» ему явно не давалось, и он только изображал могучие движения. Потом, после дембеля, уже работая журналистом, я по заданию редакции объездил всю Среднюю Азию и видел эти камни, лежащие возле сельских дорог и отполированные множеством рук: от маленького, где-то на килограмма три, до гигантского, в половину человеческого роста. И надо было их поднимать по очереди, от легкого к великому, насколько хватало сил. Миша справлялся с предпоследним, чего, кроме него, никто не мог сделать. - А большая камень только Аллах … И Миша замолкал, безмолвно шевеля толстыми губами. Как все большие и сильные люди, Миша был добр, но думал медленно. К тому же был невероятно упрям и половину команд то ли не понимал, то ли прикидывался. И всё норовил в солдатские щи насыпать присланные из дома жгучие специи. От этого малопривычные к такому жидкому огню славяне и я, примкнувший к ним еврей, выпучивали глаза, жарко дышали и матерились, а остальные киргизы-туркмены вкупе с кавказскими джигитами причмокивали и от наслаждения издавали восторженные междометия. Я взрывался: - Махмудурлы (так я его называл только в ярости), ты опять в котёл перца нахерачил, мать … мать … мать… Глаза Миши наполнялись искренними слезами, и он начинал канючить: - Мищя кусно делиль, Мищя карашо делиль… Мама не ругай, Мищя абидна… И совал мне в руки стакан с компотом, который я и тогда беззаветно любил, да и сейчас им побаловаться не против. Я с облегчением вливал сладкую жидкость в горящее горло, и злость постепенно отступала. Но однажды я за Мишу серьезно испугался. Неукротимые наши джигиты подначили простодушного азиата на спор, что он не сможет съесть ящик сгущёнки. А в ящике помещалось, сейчас точно не вспомню, но не меньше сорока банок. Надо сказать, что Миша сгущёнку любил, таскал её регулярно со склада, и легко съедал сразу по несколько банок. Вскроет своим кухонным ножом, пальцем, похожим на сардельку, подденет содержимое, и в рот. А пустую банку – в помойное ведро. …Славную компанию я застал на полянке. Все с восторгом следили за невероятным происходящим: Миша доедал сгущёнку. Вокруг валялись пустые банки, а припасённое ведро с водой было почти пустым. Глаза Миши помутнели, движения сделались неверными, он судорожно икал … но доедал-таки последнюю банку! - Идиоты! – заорал я, - мать … дышлом… в богадушу … он же помрёт! Махмудурлы, сволочь ты такая, быстро два пальца в рот!... - Нися два пальцы, сгущёнка жалко, - простонал Миша. - Махом в госпиталь, там тебя промоют, - и я бросился к телефону. Когда приехали врач и два дюжих дембеля-санитара, Мишу уже никто не мог найти. - Как зверь, ушел помирать, - констатировал врач, - звоните ежли что. Махмудурлы появился через сутки. Где он отлёживался, никто так и не узнал. Но выглядел Миша испуганным, однако ж здоровым. Караул с гауптвахты, куда Мишу закатал ротный, рассказывал, что наш повар три дня ничего не ел, только пил воду, а если сволочи-садисты предлагали ему конфету, бледнел и закрывал глаза. Больше никто не видел, чтобы Миша ел сгущёнку. На дембель мы уходили вместе. В вокзальном ресторане я выпил сотку водки, а Мише подарил бутылку «Буратино» - Хороший ты, сержант, - сказал Миша почти без акцента, - не обижал никого. Только ругаешься сильно, плохо это. Душа пачкаешь. И обнял меня осторожно, чтобы не сломать кости.
Приехав домой, я, отобедав, сразу принялся наглаживать сханыженную и припрятанную офицерскую полевую форму – девочки тогда военных любили, и можно было пощеголять аксельбантами да своими старшесержантскими погонами. И, осоловевший от маминых разносолов, въехал утюгом в собственную руку. Высказав непослушному агрегату всё, что я о нем думал, неожиданно услышал за спиной испуганное «ой» моей нежной интеллигентной мамочки. Она с ужасом смотрела на своего любимого мальчика – тощего, мосластого, загорелого, да еще и матерящегося как извозчик. И тогда я встал перед мамой на колени и дал "честное сержантское" без дела плохие слова никогда не говорить. И не говорю с тех пор. И не пишу, если смысл не требует.
Ещё - надеюсь я, что где-то в горах под Ургутом жив пока старый палван Махмудурлы, и учит он мальчиков уважать Всевышнего и поднимать камни.
История о том, как больная мать и плохой характер одного гениального ученого изменили мир.
После Второй Мировой войны компьютерные разработки США велись преимущественно на Восточном побережье. Harvard Mark I был разработан и изготовлен IBM в штате Нью-Йорк, ENIAC, UNIVAC I и BINAC — в Филадельфии, SEAC — в Мэриленде, IAS machine с новой тогда архитектурой фон Неймана — в Нью-Джерси. Лишь некоторые машины, как MANIAC I, проектировали и собирали в лаборатории Лос-Аламос в Нью-Мексико. В Калифорнии в те годы компьютерными разработками не занимался почти никто.
Положение дел стало меняться с начала 1950-х годов. Декан инженерного факультета Стэнфордского университета, профессор Фредерик Эммонс Тёрман прилагал огромные усилия для того, чтобы Стэнфорд стал одним из важнейших центров инженерного и технического образования. Тёрман стремился к тому, чтобы его выпускники Стэнфорда умели запустить собственное дело, преуспев и в научной, и в коммерческой сфере. Он даже регулярно вкладывал личные средства в стартапы учеников, чтобы поддержать их начинания. Его детищем в 1951 году стал Стэнфордский индустриальный парк: первый технопарк в мире. Стэнфордский университет получал деньги за аренду. Город Пало-Альто — налоги. Студенты — место для технологических стартапов или трудоустройства в шаговой доступности от альма-матер, её профессоров и лабораторий.
Вторым отцом Кремниевой долины стал великий (и ужасный, по мнению коллег и знакомых) Уильям Брэдфорд Шокли. Нобелевский лауреат по физике 1956 года за исследования полупроводников и открытие транзисторного эффекта. Человек, своей работой над реализацией идеи плоскостных транзисторов во многом заложивший саму возможность создания полупроводниковых компьютеров и всего современного мира IT. Он основал в Стэнфордском индустриальном парке компанию Shockley Semi-Conductor Laboratories. В ней он собирался работать над перспективными разработками в области полупроводников, и производить их малыми партиями. Причина выбора места была проста: именно в Пало-Альто жила пожилая мать Шокли, за которой он ухаживал.
Шокли в буквальном смысле пришлось набирать учёных по объявлениям и ловить их на научных мероприятиях. Дело усложняло то, что при этом у Шокли были крайне высокие требования к уровню сотрудников — и, как показали дальнейшие события, со многими он не прогадал. Шокли, всерьёз увлекавшийся «социальными технологиями», которые впоследствии привели его к евгенике, потребовал у каждого кандидата пройти психологическое тестирование. Молодые гении переехали в Калифорнию, полные энтузиазма, но очень быстро столкнулись с суровой реальностью — гениальный физик Шокли был совершенно невыносимым руководителем. Он создал атмосферу страха и недоверия. Научные споры превращались в личные нападки.
В 1956 году Шокли получил Нобелевскую премию по физике и это резко ухудшило его личные качества и довело его до паранойи. Все телефонные разговоры в лаборатории записывались. Шокли ввёл на предприятии режим внутренней секретности — сотрудники были не вправе делиться с сослуживцами результатами своих работ. Он стал подчёркнуто грубо и оскорбительно обращаться к сотрудникам.
В 1957 году, всего через год после основания лаборатории, терпение у восьми ключевых сотрудников лопнуло. Они поняли, что с Шокли они не смогут реализовать свой потенциал. Эта восьмерка — Юджин Кляйнер, Джей Ласт, Гордон Мур, Роберт Нойс, Шелдон Робертс, Виктор Гринич, Джулиус Бланк и Жан Эрни — приняла революционное решение. Они решили уйти и основать собственную компанию, чтобы работать с кремнием, который Шокли считал неперспективным — он сосредоточился на более сложных менее надежных германиевых транзисторах. В 1950-е годы уход от такого титана, как нобелевский лауреат Шокли, был неслыханной дерзостью. Шокли, в ярости от их ухода, и назвал их «Вероломной восьмёркой». Для него это было предательство. Для них — освобождение.
«Вероломная восьмёрка» нашла инвестора, Шермана Фэйрчайлда, который поверил в молодых бунтарей. Он вложил $1,5 миллиона и основал для них новую компанию — Fairchild Semiconductor. Это был не просто очередной стартап. Это был первый в истории случай, когда крупный капитал был инвестирован в группу людей с идеей, а не в уже существующий бизнес. Так зародилась модель венчурного финансирования.
В Fairchild Semiconductor произошло чудо. За короткое время компания не просто наладила производство кремниевых транзисторов, но и совершила научную революцию. В 1959 году Роберт Нойс (работавший параллельно с Джеком Килби из Texas Instruments) изобрел интегральную схему (микрочип) — способ разместить множество транзисторов и других компонентов на одной-единственной кремниевой пластине. Это был Святой Грааль электроники.
Уход «Вероломной восьмёрки» имел несколько важнейших последствий:
1. Рождение Кремниевой долины. Именно основание Fairchild Semiconductor считается точкой отсчета. Шокли привез гениев в Калифорнию, но Fairchild создал экосистему и придал региону его технологическую идентичность.
2. Изобретение микрочипа. Интегральная схема стала фундаментом для всей последующей цифровой революции. Без нее не было бы ни персональных компьютеров, ни смартфонов, ни интернета, ни космических полетов.
3. Создание «Fairchildren» (Дети Фэйрчайлда). Культура в Fairchild была невероятно творческой и динамичной. Когда ее сотрудники набирались опыта, они делали то же, что и их основатели — уходили и создавали свои компании. Эти компании стали называть «Fairchildren».
— В 1968 году Гордон Мур (тот самый закон Мура) и Роберт Нойс покинули Fairchild и основали компанию Intel. — Другие сотрудники Fairchild основали такие гиганты, как AMD и National Semiconductor. — Более сотни компаний Кремниевой долины ведут свою родословную напрямую от Fairchild Semiconductor. Компания стала «бизнес-инкубатором» для всей индустрии.
4. В 1969 году Стэнфордский университет стал одной из четырёх точек доступа в новорождённый ARPAnet, что тоже придало импульс развитию компьютерных технологий.
5. Сформировалась культура стартапов. «Вероломная восьмёрка» создала новую модель работы и управления с акцентом на таланты. Главным активом стали мозги, а не оборудование. Сотрудники получали опционы на акции, становясь совладельцами компании. Это мотивировало их на невероятные свершения. Преимущества получали "плоские" иерархии со свободой мнений и ориентацией на результат, а не на статус.
Так называемое «предательство» восьми молодых ученых оказалось самым плодотворным и конструктивным актом неповиновения в истории технологий. Так возникла Кремниевая Долина.
p.s. А Шокли так и не смог оправиться от душевного потрясения их «предательства». Он тщательно изучил все записи, оставленные «предателями», и запатентовал все их значимые идеи в пользу владельцев Shockley. До конца жизни он придирчиво следил за деятельностью «восьмёрки». В 1961 года Шокли разбился в автокатастрофе и надолго выбыл из строя, а после выздоровления устранился от дел компании и вернулся к преподаванию в Стэнфорде. Его компания тихо прекратила свое существование
Когда меня спрашивают, что мне больше всего запомнилось на войне, я неизменно отвечаю: «Люди».
Я помню свой первый бой, в котором из нас, сорока двух человек, осталось в живых четырнадцать. Я ясно вижу, как падал, убитый наповал, мой друг Алик Рафаевич. Он учился во ВГИКе, хотел стать кинооператором, но не стал… Мы бежали недалеко друг от друга и перекликались — проверяли, живы ли. И вдруг: — То-о-о-ли-ик! Обернулся. Алик падает… Рядом кто-то кричал: — Чего уставился? Беги со всеми, а то и самому достанется, если на месте-то… Я бежал, не помня себя, а в голове стучало: нет Алика, нет Алика… Помню эту первую потерю как сейчас… Из оставшихся в живых сформировали новый полк — и в те же места. Грохот такой стоял, что порой сам себя не слышал. А однажды утром была абсолютная тишина, и в ней неожиданно: — Ку-ка-ре-ку-у!.. Петух какой-то по старой привычке начинал день. Было удивительно, как только он выжил в этом огне. Значит, жизнь продолжается… А потом тишину разорвал рев танков. И снова бой. И снова нас с кем-то соединили, и снова — огненная коловерть… Командиром нашего взвода назначили совсем молоденького, только что из военшколы, лейтенанта. Еще вчера он отдавал команды высоким, от юношеского смущения срывающимся голосом, а сегодня… я увидел его лежащим с запрокинутой головой и остановившимся взглядом. Я видел, как люди возвращались из боя совершенно неузнаваемыми. Видел, как седели за одну ночь. Раньше я думал, что это просто литературный прием, оказалось — нет. Это прием войны… Но там же я видел и познал другое. Огромную силу духа, предельную самоотверженность, великую солдатскую дружбу. Человек испытывался по самому большому счету, шел жесточайший отбор, и для фронтовика немыслимо было не поделиться с товарищем последним куском, последним куревом. Может быть, это мелочи, но как передать то святое чувство братства — не знаю, ведь я актер, а не писатель, мне легче показать, чем сказать. Говорят, человек ко всему привыкает. Я не уверен в этом. Привыкнуть к ежедневным потерям я так и не смог. И время не смягчает все это в памяти… …Мы все очень надеялись на тот бой. Верили, что сможем выполнить приказ командования: продвинуться в харьковском направлении на пять километров и закрепиться на занятых рубежах. Мороз стоял лютый. Перед атакой зашли в блиндаж погреться. Вдруг — взрыв! И дальше — ничего не помню… Очнулся в госпитале. Три ранения, контузия. Уже в госпитале узнал, что все, кто был рядом, убиты. Мы были засыпаны землей. Подоспевшие солдаты нас отрыли. В госпитале меня оперировали, вытащили осколок, а потом отправили санпоездом в другой госпиталь, находящийся в дагестанском городе Буйнакске. Я из своего фронтового опыта помню госпиталь под Махачкалой, заставленные кроватями длинные коридоры. И громкий, словно пытающийся сдержать неуемную радость голос Лидии Руслановой: «Валенки, валенки…» Пластинку ставят несколько раз. Мы знаем: это по просьбе бойца, который сейчас на операции. Ему надо было срочно ампутировать ногу, а в госпитале не осталось анестезирующих средств. Он согласился на операцию без наркоза, только попросил: поставьте «Валенки»… Когда меня спрашивают, что мне больше всего запомнилось на войне, я неизменно отвечаю: «Люди». Есть страшная статистика: из каждой сотни ребят моего поколения, ушедших на фронт, домой возвратились лишь трое… Я так ясно помню тех, кто не вернулся, и для меня слова «за того парня» звучат уж никак не отвлеченно… После ранения на фронт я вернуться уже не смог. Меня комиссовали подчистую, никакие мои просьбы и протесты не помогли — комиссия признала меня негодным к воинской службе. И я решил поступать в театральный институт. В этом был своего рода вызов врагу: инвалид, пригодный разве что для работы вахтера (я действительно побывал на такой работе), будет артистом. И здесь война вновь страшно напомнила о себе — требовались парни, а их не было… Так что те слезы в фильме «Белорусский вокзал», в квартирке бывшей медсестры, вовсе не кинематографические. Лично я не стал бы называть войну школой. Пусть лучше человек учится в других учебных заведениях. Но все же там мы научились ценить Жизнь — не только свою, а ту что с большой буквы. Все остальное уже не так важно…"